Я бы писала письма, если бы умела писать и знала бы кому. Я бы пошла к дому того человека, которого назначили в судьи, если бы знала, где этот дом. Но я ничего такого не сделала. И если и было мне какое-то утешение — то рядом с миссис Саксби и в тюрьме, хоть и была она мрачной и унылой, — по крайней мере, в тюрьме было тихо. Я проводила там больше времени, чем мне было положено, и все по доброте надзирателей: наверное, они думали, что я совсем юная и несмышленая.
— Ваша дочка пришла, — говорили они, отпирая камеру.
И каждый раз она вскидывала голову и быстро пробегала глазами по моему лицу или беспокойно поглядывала мне через плечо, словно не верила, что меня снова к ней впустили и что разрешат еще остаться. Так я думала тогда.
Она силилась улыбнуться.
— Девочка моя. Одна?
— Одна, — отвечала я.
— Ну и хорошо, — говорила она чуть погодя и брала меня за руку. — Правда? Только ты и я. Это хорошо.
Она молча держала меня за руку. Разговаривать не любила. Когда, особенно в первое время, я плакала, бранилась и просила ее отказаться от признания, от моих слов она так расстраивалась, что я начинала опасаться за ее здоровье.
— Не надо, — говорила она, лицо ее делалось бледным и словно застывшим. — Я это сделала, и точка. И больше не хочу об этом слышать.
Я помнила эту ее странность и сидела молча, только поглаживала ее пальцы. Каждый раз они казались мне все тоньше. Надзиратели сказали, что она не притрагивается к еде. Смотреть, как истончаются эти могучие руки, было мучительней всего: мне казалось, что все, что идет не так, исправится, как только руки миссис Саксби снова станут сильными и красивыми. Все деньги, какие еще оставались в доме на Лэнт-стрит, я потратила на то, чтобы найти адвоката, но все, что мне удавалось теперь выручить в долг или под заклад, я тратила на еду, которая, на мой взгляд, могла ее порадовать: креветки, например, или сервелат, или пудинг. Однажды принесла ей леденцовую мышку — думала, она вспомнит те времена, когда брала меня к себе в постель и рассказывала про Нэнси из «Оливера Твиста». Однако она, кажется, не вспомнила: взяла и не глядя отложила в сторону, сказала, что потом попробует, — она все время так говорила. В конце концов надзиратели посоветовали мне не тратить денег попусту. Всю еду она передавала им.
Много раз она брала мое лицо в ладони. Много раз целовала меня. Один или два раза даже крепко сжала и, кажется, готова была сообщить нечто ужасное, но каждый раз в последний момент переводила разговор на другое, и все забывалось. Возможно, я могла ее о чем-то спросить — возможно, меня мучили какие-то странные мысли или сомнения, — но я все равно молчала, как она. И без того сейчас трудные времена, зачем же еще ухудшать? Вместо этого мы говорили обо мне — как я живу сейчас и как думаю жить дальше.
— Ты сохранишь наш старый дом на Лэнт-стрит? — спрашивала, бывало, она.
— Еще бы! — отвечала я.
— Ты ведь не думаешь переехать?
— Переехать? Нет! Я буду беречь его для вас — до того дня, когда вас выпустят...
Я не стала рассказывать ей, как переменилось все в доме, после того как и ее, и мистера Иббза, и сестру мистера Иббза забрали. Я не стала рассказывать, что соседи перестали заглядывать ко мне, что девчонка швырнула в меня камнем, что люди — незнакомые люди — приходят и стоят часами у дверей и окон, надеясь заглянуть туда, где зарезали Джентльмена. Я не стала рассказывать, как мы с Неженкой потели, отскребая и отмывая кровавые пятна от пола, как скребли и скребли, и сколько ведер красной от крови воды вынесли, и что в конце концов мы решили оставить это, потому что, когда мы отскребли верхний слой, под ним дерево оказалось окрашенным в зловеще розовый цвет. Я не стала рассказывать ей обо всех других местах: о дверях, о потолке — и о предметах: о картинах, что висели на стенах, об украшениях на каминной полке, о тарелках, ножах и вилках, — которые тоже, как выяснилось, были забрызганы кровью Джентльмена.
И я не сказала, как, подметая и отмывая кухню, я натыкалась на тысячи мелочей, напоминавших мне о моей прежней жизни: собачья шерсть, осколки чашек, фальшивые фартинги, игральные карты, зарубки на дверном косяке, которыми мистер Иббз отмечал мой рост, — и как я плакала над каждой такой находкой, закрыв лицо ладонями.
По ночам, если мне удавалось заснуть, я видела во сне убийство. Мне снилось, что я убиваю мужчину, а потом иду по улицам Лондона и несу его тело в мешке, таком тесном, что весь он там не умещается. Мне снился Джентльмен. Я видела, как встречаю его среди могил у маленькой красной часовни в «Терновнике» и он показывает мне гробницу своей матери. Гробница на замке, и мне нужна болванка и напильник, чтобы выпилить подходящий ключ. И каждую ночь я принимаюсь за работу, зная, что должна все делать очень быстро, и каждый раз, когда работа почти окончена, обязательно случается что-нибудь странное: то ключ съеживается или разрастается до невероятных размеров, то напильник плавится у меня в руках — и мне никак не удается вовремя выпилить ключ...
«Слишком поздно», — говорит мне тогда Джентльмен.
Однажды он сказал это голосом Мод.
Слишком поздно.
Я посмотрела — а ее нигде нет.
Я ее не видела с той самой ночи, когда погиб Джентльмен. Я не знала, где она. Знала, что полицейские продержали ее дольше, чем меня, потому что она назвала свое имя, и оно попало в газеты, и, конечно же, доктор Кристи его увидел. Я узнала об этом от тюремных надзирателей. Открылось, что она жена Джентльмена и что, видимо, сидела в сумасшедшем доме и сбежала, и полицейские ломали голову, что с ней делать: отпустить на все четыре стороны либо поместить обратно в сумасшедший дом. Доктор Кристи сказал, что только ему решать, и тогда они пригласили его осмотреть ее. У меня сердце зашлось, когда я про это услышала. Я даже видеть ванну не могла без дрожи. Но что дальше-то случилось: он как глянул на нее, весь затрясся и побледнел как полотно, а потом объяснил, что это от наплыва чувств, потому что оказалось, она целиком и полностью выздоровела. Он сказал, это лишний раз доказывает действенность его методов лечения. И дал в газеты рекламу с описаниями своего дома. Таким образом он огреб кучу новых пациенток и теперь, я думаю, живет припеваючи.