И с этого момента я начинаю чувствовать, как план наш с удвоенной силой давит на меня, словно сжали пружину и не отпускают, это как затишье перед бурей. Каждый день, просыпаясь, я думаю: сегодня! Сегодня я вырвусь на свободу, и пружина развернется, сегодня прорвутся грозовые облака! Сегодня я разрешу ему забрать меня...
Но ничего этого я не делаю. Смотрю на Сью, и накатывает оторопь или дрожь — что-то вроде темного омута, смутного страха, или как тихая капель, мерная капель безумия...
Безумие, болезнь моей матери, вероятно, пустило свои ростки и во мне! Эта мысль пугает более всего. Я принимаюсь капать перед сном снадобье: оно успокаивает, но сама становлюсь какой-то не такой. Дядя первым это заметил.
— Какая вы, право, неловкая стали! — сказал он как-то утром, когда я чуть не выронила книгу. — Думаете, я приглашаю вас в библиотеку, чтобы вы мне тут книги портили?
— Нет, дядя.
— Что? Что вы сказали? Я не слышал.
— Нет, сэр.
Он вытирает губы платком и внимательно смотрит на меня. Потом говорит, и я не узнаю его голоса:
— Сколько вам лет?
Я удивлена и не знаю, как отвечать. Он замечает мое смущение.
— И нечего тут ломаться передо мной, мисс! Сколько вам лет? Шестнадцать? Семнадцать? Может, вы поражены? Может, вы думаете, что я нечувствителен к бегу времени, потому что я ученый? А?
— Мне семнадцать, дядя.
— Семнадцать. Опасный возраст, если верить нашим книгам.
— Да, сэр.
— Да, Мод. Только запомните: вы не верить должны, а изучать. И еще запомните: не такая уж вы большая девочка, а я не такой уж дряхлый старик, вот позову миссис Стайлз, пусть подержит вас, а я вас — розгами, розгами! Ну как? Запомнили, что я сказал?
— Да, сэр.
Однако же мне кажется, что у меня слишком хорошая память. Лицо мое, глаза и руки сводит от ломаных притворных поз. Я уже не понимаю, когда мои поступки, мои чувства искренни, а когда притворны. Ричард все буравит меня взглядом. Я же на него стараюсь не смотреть. Он беспокоится, укоряет, грозит — а я делаю вид, что не понимаю. Может, я действительно слабая. Может, как подозревают они с дядюшкой, я просто люблю помучиться. Потому что сейчас для меня настоящая пытка — сидеть с ним за одним столом, выслушивать его наставления перед мольбертом, читать вслух по вечерам в дядиной гостиной. Но и быть рядом со Сью для меня — тоже пытка. Прежнее все прошло. Я слишком хорошо понимаю, что и она выжидает вместе с ним. Вижу, как она приглядывается, примеривается, ждет, когда я дозрею. Или, еще хуже, начинает заступаться за него: говорит, какой он умный, какой добрый, какой великодушный.
— Вы правда так считаете, Сью? — спрашиваю я.
А она лишь взмахнет ресницами, отведет глаза, но отвечает всегда одно и то же:
— Да, мисс. О да, мисс. Всякий вам это скажет, хоть кого спросите!
После этого она принимается надо мной хлопотать — она всегда следит, чтобы я была чистенькая и аккуратненькая, — делает мне прическу, расправляет складки на одежде, обирает пушинки с моих платьев. Думаю, она это делает, чтобы успокоить не только себя, но и меня.
— Ну вот, так-то лучше, — говорит она, закончив дело.
Это ей лучше, ясно же.
— Теперь у вас лицо — ни единой морщинки. А раньше какое было — жуть! Негоже вам хмуриться...
Ну да, ради мистера Риверса — я понимаю, что она хотела сказать, да не договорила, и кровь во мне вскипает. Я беру ее за руку и щиплю.
— Ой!
Не знаю, кто это крикнул: она или я. Кому больнее — мне или ей... Целый час потом меня лихорадит.
— Боже мой, — твержу я, зарывшись лицом в ладони. — Сама не знаю, что со мной такое. Может, я схожу с ума?! Скажите, Сью, я злодейка?
— Злодейка? — отвечает она и умоляюще складывает руки. А сама, наверное, думает: «Такая-то дурочка? »
Она укладывает меня в постель и ложится рядом, обвивает рукой, потом засыпает и во сне отодвигается. Я мысленно представляю дом, в котором лежу. Комнату, где стоит кровать, какие у нее углы, что где располагается. Мне кажется, мне не заснуть, пока я до всего этого не дотронусь. Встаю с постели и, ежась от холода, тихонько хожу от одной вещи к другой — от камина к туалетному столику, от столика к ковру, потом к шкафу. Подхожу к Сью. Как хочется мне и ее потрогать — только чтобы убедиться: вот она, здесь. Но не смею. Но и не в силах отойти. Я поднимаю руки и медленно, не касаясь, вожу ими по воздуху, словно обнимаю невидимую Сью — рука моя скользит на полвершка от ее ног, от груди, от согнутого локтя, от волос на подушке, от ее лица, — а она спит.
И так повторяется три ночи кряду. А потом происходит вот что.
Ричард придумал водить нас к реке. Он усаживает Сью подальше от меня, на перевернутую лодку, а сам, как всегда, топчется возле меня, словно наблюдает, как я рисую. Я уже столько раз тычу кистью в одну и ту же точку, что картон вспучился, того и гляди, прорвется, но я упорно продолжаю малевать, а он то и дело наклоняется ко мне и шепчет сердито:
— Черт побери, Мод, как вы можете так спокойно сидеть? А? Слышите — часы бьют? — Это пробили часы в «Терновнике», звон далеко раскатился над водой. — Вот еще час прошел, а ведь мы могли провести его на свободе. Вместо этого мы по вашей милости сидим тут...
— Вы не подвинетесь? — говорю я. — Вы загораживаете мне свет.
— А вы — мне, Мод. Видите, как легко можно убрать эту тень? Еще одно усилие... Видите? Да смотрите же! Не желает! Ей нравится ее работа! Эта... Нет, дайте мне спичку, я сожгу ее к чертям!
Я оглядываюсь на Сью.
— Тише, Ричард.
Но дни становятся теплее, и наконец приходит день такой безветренный и душный, что от жары ему становится невмоготу. Он расстилает пальто на земле и ложится, надвинув на глаза шляпу. Некоторое время я наслаждаюсь покоем и безмятежностью: слышно лишь, как лягушки выводят рулады в камышах, да плещет о берег вода, да щебечут птицы. Или по реке проплывет суденышко. Я наношу на картон мазки, едва касаясь, двигая кистью еле-еле, словно во сне, — меня и впрямь разморило.