Она пристально смотрит на меня. Я сижу как статуя, пока наконец Ричард пожатием руки не напоминает мне, что надо делать.
— Говорите, — шепчет он, — черт побери, говорите что-нибудь!
И я лепечу, словно механическая кукла:
— Бедная госпожа!
Ее карие глаза — огромные, с черной крапинкой. Растрепанные волосы.
— О! У меня сердце разрывается!
Крик все еще звенит у меня в ушах, хотя Ричард уже захлопнул дверцу, а кучер, хлестнув кнутом, развернул карету и погнал коня. Мы не произносим ни слова. За головой Ричарда — ромбовидное окошко с матовым стеклом, и я опять на какой-то миг ее вижу: пытается вырваться, взмахнула рукой... но тут дорога резко идет под уклон. Потом мелькают деревья. Я срываю с пальца обручальное кольцо и швыряю на пол. Порывшись в сумке, достаю пару перчаток и надеваю их. Ричард косится на мои дрожащие руки.
— Итак... — говорит он.
— Помолчите, — отвечаю, от злости мне трудно говорить. — Если вы еще хоть слово скажете — я вас убью.
Он силится улыбнуться. Но лицо его, полускрытое черной бородой, становится белым как мел. Сложив руки на груди, откидывается назад. Какое-то время сидит неподвижно, потом принимается ерзать. В конце концов достает из кармана сигарету и спичку и делает попытку сдвинуть вниз оконное стекло. Оно не поддается. Руки у него потные от волнения, пальцы соскальзывают по стеклу. «Черт побери!» — кричит. Привстает, дубасит в потолок кареты — велит кучеру остановиться, потом долго возится с ключом. Мы отъехали мили на две, не больше, но он спрыгивает наземь и ходит, ходит как заведенный, кашляет в кулак. И все поправляет непослушную черную прядь.
— Как вам в роли мерзавца? — спрашиваю я, когда он возвращается на место.
— Как и вам — в роли дамы! — отвечает он с кривой усмешкой.
Потом отворачивается, прислоняется щекой к тряскому подголовнику и, прикрыв глаза, делает вид, что спит.
Мои глаза открыты. Я смотрю через оконный ромбик на дорогу, по которой мы едем назад, — извилистая дорога, красная от глины и припорошенная пылью — струйка крови из моего сердца.
Так мы ехали некоторое время, затем вышли из больничной кареты, чтобы сесть на поезд. До этого я никогда в поездах не ездила. Мы ждем его на станции. Потом ждем в гостинице, потому что Ричард все еще опасается, что дядя послал людей нас искать. Ричард распорядился, чтобы хозяин дома поместил нас в отдельной комнате и принес мне чаю и хлеба с маслом. На еду мне даже смотреть не хочется. Чай остывает, хлеб черствеет.
Ричард стоит у окна, сунув руку в карман, бренчит мелочью, потом взрывается:
— Да черт побери, что, вы думаете, я вас задарма кормить буду?
И сам съедает хлеб с маслом.
— Надеюсь, скоро я увижу свои деньги, — говорит он. — Один бог знает, как они мне сейчас необходимы. Три месяца я провел с вами и с вашим дядюшкой, выполняя, как он выразился, истинно джентльменскую работу за такую смехотворную плату, которой истинному джентльмену хватило бы разве на запонки. И где этот чертов носильщик? Сколько можно ждать этих проклятых билетов?
В конце концов за нами приходит мальчик и берет наши вещи. Мы стоим на платформе и смотрим на рельсы. Они сияют словно полированные. Потом начинают урчать и неприятно, как нерв в раскачавшемся зубе, гудеть. Гул переходит в визг. И вот по рельсам мчится к нам поезд, выпуская дым, в боках его многочисленные двери.
Лицо мое скрывает вуаль. Ричард дает проводнику монету со словами:
— Позаботьтесь, чтобы нас с женой до самого Лондона никто не беспокоил!
Проводник кивает, что, мол, позаботится, а Ричард, заняв место напротив меня, ворчит:
— До чего я дожил! Он решил, я развратник, раз заплатил, а я целомудренно сижу с законной женой, да еще с девственницей! Нет, с этой минуты я завожу отдельный счет за эту поездку — и вычту из вашей доли!
Я ничего не отвечаю. Поезд сотрясается, будто по нему бьют молотками, и катится вперед. Чувствуя, что скорость все увеличивается, я вцепляюсь в свисающий кожаный ремень — так, что рука моя немеет под перчаткой.
Так мы и едем. По-моему, мы очень далеко отъехали (ну, вы же понимаете, что у меня довольно странные представления о пространстве и расстояниях). Мы останавливаемся у поселка, дома которого сложены из красного кирпича, потом у другого, очень похожего на первый, потом у третьего — домов тут побольше. На каждой станции мне кажется, что люди снаружи напирают, галдят, кричат, хлопают дверьми. Я боюсь, что от их натиска поезд переполнится — а может, даже перевернется.
И я думаю: вот и хорошо, пусть и меня раздавят вместе с поездом, я это заслужила.
Но машина вновь мчит нас вперед, потом замедляет ход, и снова — улицы, церковные шпили — так много улиц и церквей я никогда не видала, — еще дома, дома, а меж домами — вереницы лошадей, экипажи, люди. «Лондон!» — и при этой мысли сердце у меня замирает. Но Ричард, заметив мое волнение, криво усмехается:
— Родные ваши края!
Когда поезд останавливается на станции, я читаю название: «Мейденхед».
Так быстро ехали, а проехали не более двадцати миль, впереди — еще тридцать. Я сижу, приникнув к окну, не выпуская из рук кожаного ремня. За стеклом много мужчин и женщин: женщины стайками, мужчины по одному — я отодвигаюсь подальше от окна. Но тут поезд шипит, набивает утробу и продолжает свой жуткий бег. Улицы Мейденхеда остаются далеко позади. Мелькают деревья. За деревьями — ухоженные парковые лужайки и дома, такие, как дядин, или даже больше. Попадаются и маленькие сельские домишки — обязательно рядом загон для свиней, огород с частоколом гороховых реек да двор, завешанный полотнищами стираного белья. А где на веревках места не осталось, там, глядишь, и на деревьях оно, и на окнах, и на стульях, и на оглоблях телеги — везде одно стираное белье, пониклое и желтое.