Потом незаметно подкрался вечер. Она спустилась ужинать, я тоже. Внизу в кухне царило уныние. «Мистер Риверс уехал — и все теперь не то», — говорили слуги. Миссис Кекс ходила мрачнее тучи. Когда Маргарет уронила ложку, она побила ее половником, та — в слезы. А едва начался обед, малыш Чарльз разревелся прямо за столом и выбежал из кухни, размазывая сопли по лицу.
— Переживает, — заметила одна из горничных. — Он ведь собрался в Лондон — слугой к мистеру Риверсу.
— А ну вернись! — рявкнул мистер Пей и вскочил из-за стола, облако пудры взметнулось над его головой. — Этот малявка — и такой человек! Позор!
Но Чарльз не вернулся, хотя другие тоже его звали. Он ведь приносил мистеру Риверсу завтрак, вощил до блеска ботинки, чистил платье. А теперь ему век торчать здесь — точить ножи и протирать стаканы в этой богом забытой дыре!..
Он сидел на лестнице и бился лбом о перила. Мистер Пей пошел и задал ему трепку. Мы слышали визг ремня и отчаянные крики.
За столом все притихли. Мы поужинали в молчании, а когда потом вернулся мистер Пей — красный как рак, парик набекрень, — я не пошла вместе с ним и с миссис Стайлз чаевничать: отговорилась головной болью. Это была почти правда. Миссис Стайлз окинула меня придирчивым взглядом.
— Как вы, однако, плохо выглядите, мисс Смит, — заметила она. — Должно быть, здоровье свое вы забыли в Лондоне.
Но мне было наплевать, что она там думает. Я ведь ее больше никогда не увижу — ни ее, ни мистера Пея, ни Маргарет с миссис Кекс.
Я пожелала им спокойной ночи и пошла наверх. Мод, конечно, все еще сидит у дядюшки. Пока ее не было, я сделала, как мы договорились: собрала все платья, туфли и прочие мелочи, которые мы решили унести с собой. Все это были ее вещи. Свое коричневое шерстяное платье я оставила. Я не надевала его больше месяца. Я положила его в свой сундук, на самое дно. Оно тоже останется здесь. Мы возьмем с собой только сумки. Мод нашла пару сумок, принадлежавших еще ее матери: кожа у них отсыревшая, с белесым налетом. Сумки были помечены медными буквами, такими четкими, что даже я смогла прочитать: «М» и «Л» — инициалы ее матери, ее звали так же, как Мод.
Я выстелила их бумагой и стала складывать вещи. В одну, что потяжелее (ее придется тащить мне), я положила начищенные драгоценности. Завернула их в тряпицу, чтобы не побились в пути. Еще я положила туда одну из ее перчаток — белую лайковую перчатку с перламутровыми пуговками. Она ее надевала когда-то, а потом не могла найти и считала пропавшей. Возьму себе на память.
Сердце мое, казалось, рвется на части.
Потом она вернулась от дяди. Вошла, заламывая руки.
— Боже мой, — сказала, — как болит голова! Я думала, он меня никогда не отпустит!
К этому я была готова и заранее принесла вина от мистера Пея — успокоить нервы. Я усадила ее и дала хлебнуть вина, потом плеснула на носовой платочек и растерла ей виски. От вина платочек стал розовым, а лоб ее, где я потерла платком, покраснел. Лицо ее, когда я коснулась пальцами, оказалось прохладным. Веки дрожали. Когда она открыла глаза, я отступила на шаг.
— Спасибо, — произнесла она тихо, и взгляд ее был кроток.
Она выпила вино — хорошее вино, крепкое, — а то, что осталось на дне, я сама допила. Внутри разлился огонь.
— А теперь, — сказала я, — вам надо переодеться.
Она была в вечернем платье, какое всегда надевала к ужину. Я вынула из шкафа дорожное платье.
— Кринолин придется оставить.
Для него не было места. А без кринолина ее короткое детское платье сразу стало длиннее, теперь она и вовсе казалась худышкой. Я подала ей крепкие ботинки, помогла надеть. Потом показала ей сумки. Она потрогала их, покачала головой.
— Вы обо всем позаботились, — сказала. — Я бы так не смогла. Без вас я бы ничего не смогла.
И посмотрела на меня с благодарностью, но как-то грустно. Бог знает, что изобразилось на моем лице. Я отвернулась. Дом притих, лишь изредка в отдалении скрипнет половица — горничные уходят спать. Потом снова раздался бой часов: полдесятого.
— Осталось три часа, — сказала она.
Сказала это так же медленно и глухо, как когда-то говорила: «Осталось три недели».
Мы оставили в гостиной зажженную лампу и подошли к окну. Реки отсюда было не видать, но мы смотрели на стену, окружавшую парк, и представляли, что за ней — река, холодная, темная, и она тоже ждет. Мы стояли так примерно с час и почти все время молчали. Иногда она вздрагивала.
— Вам холодно? — спрашивала я.
Но ей не было холодно. Под конец от долгого ожидания у меня начался мандраж. Мне стало казаться, что я не все вещи сложила. Вдруг спохватывалась, что забыла то ее белье, то драгоценности, то белую перчатку. Я ведь убирала эту перчатку, я это прекрасно помнила, но все равно дергалась — как и она. Я пошла в ее спальню, открыла сумки — она осталась стоять у окна. Вынула все платья и все белье и снова все уложила. Застегивая пряжку на сумке, сильно потянула—и порвала ремешок. Кожа была старая и почти истлела. Я взяла иголку и крепко-накрепко пришила ремешок — торопливо, грубыми стежками. Нагнулась перекусить нить — во рту остался солоноватый вкус.
Потом я услышала, как открывается дверь гостиной.
У меня сердце екнуло. Я задвинула сумки подальше в тень, за кровать, чтобы вошедшему не бросились в глаза, и прислушалась. Ни звука. Приоткрыла дверь в гостиную и заглянула. Занавески раздвинуты, комнату заливает лунный свет, а в гостиной и нет никого, Мод ушла.
Она оставила дверь нараспашку. Я на цыпочках подкралась к двери и выглянула в коридор. Мне показалось, где-то в отдалении хлопнула дверь, но может, и послышалось: нечеткий звук слился с обычными шорохами спящего дома.