Женщина ведет меня вверх по лестнице, а мистер Пей остается внизу и провожает нас взглядом. Некоторые ступеньки расшатаны, и ковер местами стерт до дыр, в новых ботинках идти непривычно, я спотыкаюсь и падаю.
— Вставайте, деточка, — говорит женщина и кладет мне руку на плечо, я ее не стряхиваю.
Так мы поднимаемся на два пролета. Чем выше мы поднимаемся, тем сильнее я волнуюсь. Потому что этот дом меня пугает: потолки здесь высокие, но стены не выкрашены одной краской, как в сумасшедшем доме, а увешаны портретами, щитами и ржавыми мечами, а в рамках и под стеклом — разные диковинные звери. Лестница закручивается вокруг себя, образуя над холлом галерею, на каждом новом повороте — новый коридор. В сумрачных проемах коридора, затаившись в полумраке, как бледные личинки в сотах, стоят слуги — вышли поглазеть на меня.
Вообще-то я ведь еще не знаю, что это слуги. Я вижу передники и думаю, что это санитары. Мне представляется, что за сумрачными проемами коридора — палаты с тихими больными.
— Чего они пялятся? — спрашиваю я у женщины.
— Просто хотят на вас посмотреть, — отвечает она. — Хотят убедиться, что вы такая же красавица, как ваша матушка.
— У меня двадцать мам, — отвечаю я, — и я красивее их всех!
Женщина останавливается перед одной из дверей.
— Красавицы разные бывают, — говорит она. — Я имею в виду вашу родную матушку, покойницу. Это ведь были ее комнаты, а теперь они ваши.
Она открывает дверь и ведет меня в гостиную, а потом в спальню, что к ней примыкает. Стекла окон дрожат, словно кто-то невидимый стучит по ним кулаками. В этих комнатах холодно даже летом, а сейчас ведь зима. Я иду к камину, где теплится огонь, — я еще мала и не вижу своего лица в зеркале, что висит над камином, — стою, дрожу и пытаюсь согреться.
— Лучше бы не снимали варежек-то, — причитает женщина, глядя, как я дышу на ладони. — Теперь они достанутся дочери Уильяма Инкера.
Она снимает с меня плащ, потом распускает ленты в моих волосах и расчесывает щербатым гребнем.
— Дергайтесь сколько хотите, — предупреждает она. — Больно-то будет вам, а не мне. Ой, что они сделали с вашей головой! Словно дикари какие. Ну как вас причесывать после этого, даже не знаю. Гляньте-ка сюда. — Она наклоняется и запускает руку под кровать. — Надо убедиться, умеете ли вы пользоваться горшком. Давайте, нечего стесняться. Думаете, я не видала, как девочки задирают подол и писают?
Она наблюдает за мной, скрестив на груди руки, а потом, намочив тряпицу, протирает мне лицо и руки.
— Я видела еще, как прислуживают вашей матушке, когда была у них горничной. Она казалась намного покладистее, чем вы. Разве вас не учили хорошим манерам в этом вашем доме?
Жаль, что у меня больше нет деревянной палки: я бы ей показала хорошие манеры! Но я наблюдала за сумасшедшими и знала, что можно сопротивляться и по-другому — нужно застыть, и все. В конце концов она отходит на шаг, потирая руки.
— Боже мой, что за ребенок! Надеюсь, ваш дядюшка не зря забрал вас. Он думает сделать из вас настоящую леди.
— А я не хочу быть леди! — возражаю я. — И дядя меня не заставит.
— Осмелюсь сказать, что в своем собственном доме он может сделать все, что ему будет угодно, — отвечает она. — Ну вот, нам пора. Из-за вас мы опаздываем.
Послышался приглушенный звон — колокол звякнул три раза. Это часы бьют. Но я воспринимаю бой как сигнал приниматься за дела, потому что вся моя прежняя жизнь прошла под такой же перезвон: у нас в сумасшедшем доме это означало, что больным пора вставать, умываться, молиться и идти на обед. «Ну вот, теперь я их увижу!» — радуюсь я, но, когда мы выходим из комнаты, дом все так же тих и спокоен, как прежде. Даже любопытные слуги удалились. И снова ботинки мои стучат по коврам.
— Ступайте потише! — шепчет женщина и щиплет меня за локоть. — Вот, смотрите, это комната вашего дядюшки.
Она стучится, потом подталкивает меня к двери. Много лет назад дядя велел закрасить краской окна, и зимнее солнце, пробиваясь сквозь стекла, делает комнату весьма причудливой. Стены темны от книг, они стоят плотно, корешок к корешку. Я думаю, что это такая резьба — для украшения. Я знаю лишь две книги, одна из них черная, с истертым переплетом: Библия. Другая — сборник гимнов, считающаяся полезной для душевнобольных, и эта книга розовая. Мне кажется, все, что напечатано на бумаге, истинная правда.
Женщина усаживает меня у самой двери и встает за моей спиной, схватив за плечи, как хищная птица. Мужчина, которого они называют моим дядей, поднимается из-за письменного стола — весь стол завален кучей бумаг. На голове у него бархатная шапочка с болтающейся кисточкой. На носу — очки с темными стеклами, но уже другими, попрозрачней.
— Итак, мисс, — говорит он, делая шаг ко мне.
Женщина приседает в поклоне.
— Как вам ее характер, миссис Стайлз? — спрашивает он ее.
— Неважный, сэр.
— Я и сам вижу, по глазам. А где ее перчатки?
— Она их выкинула, сэр. Не желает надевать.
Мой дядя подходит ближе.
— Плохое начало. Дайте мне руку, Мод.
Я не даю. Тогда женщина хватает мою руку и поднимает вверх. Рука у меня маленькая, пухлая. В сумасшедшем доме я мылась тем мылом, какое там давали, — едким. Ногти мои грязны. Дядя берет меня за кончики пальцев. У него у самого на руке два-три чернильных пятна. Он качает головой.
— Итак, если бы мне нужны были отпечатки грубых грязных пальцев на моих страницах, — говорит он, — я бы попросил миссис Стайлз привезти мне санитарку. Я бы не выдал ей перчаток, чтобы руки были понежней. А ваши ручки должны быть нежными. Смотрите, как мы сделаем их нежными, чтобы они впредь не выбрасывали перчаточки...