Сестра-хозяйка смущается:
— Женщинам интересно было, сэр, одевать ее так, как принято в этом доме.
— Разве я плачу вам для того, чтобы вы развлекали санитарок?
Он стучит палкой по ковру и двигает челюстями. Потом снова поворачивается ко мне, но обращается по-прежнему к ней.
Спрашивает:
— Хорошо ли она читает? У нее хороший почерк? Дайте ей текст, и пусть продемонстрирует.
Сестра-хозяйка дает мне в руки открытую Библию. Я читаю из нее отрывок, и опять джентльмен морщится.
— Потише! — велит он, и я начинаю читать вообще чуть слышно.
Потом он велит мне переписать отрывок, а сам смотрит, как я это делаю.
— Женский почерк, — говорит он, — но напоминает «антикву».
Тем не менее голос у него довольный.
Я тоже довольна. Мне показалось, что он увидел в моих буковках какую-то тыкву. О, как я потом жалела, что не писала каракулями и не заляпала ту бумагу чернилами! Красивый почерк меня и погубил. Джентльмен наклоняется ко мне, опираясь на палку, и за очками я вижу его глаза — маленькие, слезящиеся.
— Ну хорошо, — говорит он, — как вы смотрите на то, чтобы пожить в моем доме? Закройте рот, кстати! Не хотите ли поехать со мной и научиться хорошим манерам и чистописанию?
Меня словно хлыстом ожгли.
— Нет, не хочу! — отвечаю не раздумывая.
— Мод, как не стыдно! — говорит сестра-хозяйка.
Джентльмен вздыхает.
— Наверное, — говорит он, — она и характером в мать. Зато такая же изящная ножка. Вы любите топать, мисс? У меня дом большой. Мы найдем для вас комнату, где вы сможете топать сколько угодно — подальше от моих ушей. И можете там устраивать истерики сколько вашей душеньке будет угодно, никто вам не помешает, но только тогда мы вас и кормить не будем, чтобы не помешать, и тогда вы умрете. Как вам это понравится, э?
Он встает и смахивает пыль с обшлагов сюртука, хотя никакой пыли на нем не видно. Дает приказания сестре-хозяйке и больше не удостаивает меня взглядом. Когда он уходит, я хватаю Библию, по которой читала, и швыряю ее на пол.
— Никуда я не поеду! — кричу я. — Он не смеет меня забирать!
Сестра-хозяйка тянет меня к себе. Мне не раз приходилось видеть, как она берется за кнут, усмиряя строптивых безумцев, но теперь она плачет, как девочка, и, крепко прижав меня к своему переднику, рассказывает и рассказывает, какая жизнь меня ждет в доме моего дяди.
У некоторых людей есть фермеры, которые специально выращивают для них молочных телят. У моего дяди был дом с санитарками, которые специально выращивали меня. А теперь он хочет забрать меня домой и сделать из меня жаркое. И я должна теперь снять свое серенькое платье, бросить связку ключей и палку: он прислал экономку с новой одеждой, чтобы ему приятно было на меня поглядеть. Она принесла мне ботинки, шерстяные перчатки, платье с пышными рукавами — противное девчоночье платье, короткое, выше щиколотки, мертвой хваткой костяных пластин обхватившее мне спину и живот. Она затягивает тесемки, а когда я жалуюсь, что тесно, стягивает еще туже. Санитарки смотрят на нее и вздыхают. Когда наступает время прощаться, они все по очереди целуют меня и тут же отворачиваются. Потом одна из них быстро достает ножницы, подносит к моей голове и отрезает прядь волос, чтобы хранить в медальоне, а другие, глядя на нее, отщипывают у нее немножко, остальные тоже хватают кто нож, кто ножницы и тоже отрезают по клочку, пока не общипывают чуть не до корней. Они ссорятся из-за добычи, как чайки, — от их перебранки сумасшедшие в соседних палатах впадают в истерику и начинают вопить. Служанка моего дяди, присланная за мной, уводит меня. У нее карета с кучером. Ворота сумасшедшего дома за нами закрываются.
— Надо же, растить дитя в таком доме! — ворчит она, утирая губы платком.
Я не заговариваю с ней. Новое платье сильно давит, так что приходится часто-часто дышать, верх ботинка режет ногу. Шерстяные перчатки колются — в конце концов я их сдергиваю.
Женщина, видя, как я срываю перчатки, миролюбиво говорит:
— Характер проявляете, да?
У нее с собой корзинка с вязаньем и кулек с едой. В нем хлеб, соль и три белых вареных яйца, вкрутую. Она катает их на коленях, чтобы скорлупа треснула. Белок внутри серый, желток сухой, как пыль. Я помню их запах. Третье яйцо она кладет мне на колени. Мне его есть не хочется, и я его не трогаю, в конце концов оно падает с колен и разбивается.
— Ну-ну, — говорит она и берет вязанье.
Потом голова ее свешивается на грудь — она засыпает. Я сижу, боясь шелохнуться, и злюсь про себя. Лошадь идет медленно, и поездка кажется долгой. Время от времени карета проезжает мимо деревьев. И тогда в стекле я вижу свое лицо, оно темное, как кровь.
Я не знала другого дома, кроме приюта для умалишенных, в котором родилась. Я привыкла к мрачной, угрюмой обстановке и к одиночеству, к гладким стенам, к окнам с решетками. Тишина в дядином доме поначалу пугает меня. Экипаж останавливается у двери, разделенной посередине на две огромные толстые створки — пока мы смотрим на них, они начинают рывками открываться. Человек, который их открывает, одет в черные шелковые панталоны, на голове у него какая-то чудная напудренная шапка.
— Это мистер Пей, управляющий имением вашего дяди, — объясняет мне женщина, наклоняясь к самому моему лицу.
Мистер Пей внимательно оглядывает меня, потом смотрит на нее. Думаю, она сделала ему знак глазами. Кучер спускает перед нами лесенку, но я не позволяю ему взять себя за руку, и, когда мистер Пей склоняется передо мной в поклоне, я думаю, он издевается — потому что много раз видела, как санитарки со смехом раскланиваются перед сумасшедшими дамами. Он приглашает меня шагнуть за порог, в темноту, которая, кажется, вот-вот ухватит меня за пышное платье. Закрывает за нами дверь, и тьма становится беспросветной. Я вдруг словно оглохла — так бывает, когда вода заливает в уши. Это тишина — тишина, которую мой дядя бережно взрастил в своем доме, как другие взращивают виноградные лозы и зеленые вьюнки.