— Вот как вы отвечаете? Значит, вы лжете. — И щиплю ее куда придется, я-то знаю, где побольнее. — Вы врунья и кокетка. Вы добавите это к своим прегрешениям, когда будете стоять на коленях и просить прощения у Отца Небесного. Думаете, Он вас простит, Агнес? Да, Он должен простить рыжеволосую девчонку, потому что она ничего не может поделать с собой, она порочна от природы. Было бы слишком жестоко сделать вас такой, а потом за это же наказывать. Так, Агнес? Разве вы не испытываете страсти, когда мистер Риверс на вас смотрит? Разве не прислушиваетесь к его шагам?
Она отвечает: нет. Клянется жизнью своей матери! Одному Богу известно, что она думает на самом деле. Она обязана так сказать, чтобы спектакль шел как надо. Она вынуждена будет так сказать и будет ходить в синяках, раз строит из себя невинность. А я должна бить ее. Пусть будет вся в синяках за то, что мечтает о нем, как мечтала бы я, будь я обычной девушкой с обычным сердцем.
Однако же я ничего такого к нему не чувствую. Даже и в мыслях у меня этого нет. Разве мадам де Мертей испытывала влечение к Вальмону? Мне этого не хочется. Я бы возненавидела себя, если бы со мной такое случилось. Потому что из книг, прочитанных в дядиной библиотеке, я узнала, что это так гнусно — зуд, похожий на зуд воспаленной кожи, утоляется быстро и влажно, за ширмами, в тесных закутках. А этот человек вызывает во мне совсем иное чувство — злое, болезненное ощущение родства злодейских душ. Оно растекается по дому, как черная тень или как плесень по стене. Но в доме и так темно и сыро и полно пятен, и потому этого никто не замечает.
Никто, за исключением миссис Стайлз. Думается, лишь она одна, глядя на Ричарда, усомнилась, тот ли он джентльмен, за какого себя выдает. Я замечаю, как она на него поглядывает. Кажется, она его насквозь видит. Решила, наверное, что он задумал обольстить меня и обмануть, чтобы мне потом плохо было. И догадка эта, при том что она ненавидит меня, ее радует, и делиться ею с кем бы то ни было она не намерена, она лишь с улыбкой предвкушает мое падение, пестует его, как некогда пестовала свое умирающее дитя.
Вот те металлические скрепы, из которых мы сделали свой капкан, вот какие силы сгибали его и оттачивали его зубья. А когда все было готово...
— Теперь, — говорит Ричард, — пора за работу. — Нам надо избавиться от Агнес.
Он говорит шепотом, не сводя с нее глаз, — она сидит у окна, склонясь над шитьем. Говорит так спокойно, взгляд его так тверд, что меня это пугает. Наверное, я даже отшатнулась. Тогда он оборачивается ко мне.
— Вы сами знаете, так надо, — говорит он.
— Конечно.
— И вы понимаете, каким образом?
До этой секунды я не понимала. А теперь увидела его лицо.
— Это единственный путь, — продолжает он, — с добродетельными девицами можно только так. Это заткнет им рот вернее, чем угрозы или звяканье монет...
Он берет кисть и начинает задумчиво водить ею по губам — взад-вперед, взад-вперед.
— Подробности вас не касаются, — говорит он тихо. — Ничего особенного в этом нет. Совсем ничего. — Он улыбается.
Агнес оторвалась от работы и заметила, что он на нее смотрит.
— Правда, хороший сегодня день, Агнес? — спрашивает он. — Ясно-то как?
— Да, ясно, сэр.
— Хорошо. Очень хорошо...
Потом, вероятно, она вновь склонила голову, потому что лицо его вмиг стало злым. Он покусывает кончик кисточки.
— Я это сделаю сегодня... ночью, — произносит он задумчиво. — Почему бы нет? Сделаю! Проберусь к ней в горницу, как к вам тогда. Все, что от вас потребуется, — оставить нас наедине на пятнадцать минут. — Вновь смотрит на меня. — И не входить, даже если она закричит.
До этого момента все представлялось мне своего рода игрой. Разве не могут джентльмены и юные леди, собравшиеся в загородном доме, немножко пошалить — пококетничать, пофлиртовать? А сейчас — в первый раз у меня сжимается сердце от того, что должно случиться. Когда Агнес раздевает меня перед сном, я не в силах на нее смотреть. Я отворачиваюсь.
— Можете сразу закрыть дверь в свою комнату, — говорю я и чувствую, что она не решается, потому что голос мой звучит неуверенно.
Она озадачена. Я не смотрю, как она уходит к себе. Слышу, как щелкает щеколда, как она бормочет молитвы. Слышу, как резко обрывается бормотание, когда он подходит к ее двери. Однако она не кричит. Смогла бы я удержаться и не кинуться ей на помощь, если бы она закричала? Не знаю. Но она не кричит, только бормочет что-то тонким голосом, с удивлением, возмущением, а потом — как мне кажется — с ужасом. Но вдруг умолкает, ей заткнули рот или успокоили, и лишь временами слышен теперь шепот да шорох белья — или это ворочаются тела? Потом наступает тишина. И это ужаснее всего: не отсутствие звуков, а обилие мелких, почти не слышных движений, мелкая возня, какую, говорят, можно видеть в чистой капле воды, если смотреть в увеличительное стекло. Я представляю, как она плачет, дрожит — но одежда сброшена, и голые руки ее, усыпанные веснушками, сомкнуты за его спиной, а бескровные губы ищут его губ...
Я подношу ладони к губам. И чувствую сухую кожу перчаток. Тогда я затыкаю уши. Мне неизвестно, когда он от нее ушел и что она делала после его ухода. Дверь между нами закрыта. Я принимаю лекарство, чтобы легче было заснуть. И на следующее утро просыпаюсь поздно. Я слышу, как она слабым голосом зовет меня из-за двери. Говорит, что заболела. Когда она разлепляет губы, я вижу, что и весь рот внутри покраснел.
— Скарлатина, — шепчет она и не смотрит мне в глаза.
В доме боятся инфекции. Да уж, есть чего бояться! Ее переводят на чердак, а в ее горнице зажигают плошки с уксусом — от вони меня чуть не выворачивает. С тех пор я встретилась с ней один лишь раз — когда она зашла попрощаться со мной. Она похудела, и глаза ввалились. Волосы коротко острижены. Я протягиваю ей руку, но она дергается, словно ждет удара, я лишь касаюсь губами ее руки выше кисти.